Неточные совпадения
Гм! гм! Читатель благородный,
Здорова ль ваша вся родня?
Позвольте: может быть, угодно
Теперь узнать вам от меня,
Что значит именно родные.
Родные
люди вот какие:
Мы их обязаны ласкать,
Любить, душевно уважать
И, по обычаю народа,
О Рождестве их навещать
Или по почте поздравлять,
Чтоб остальное время года
Не думали о нас они…
Итак,
дай Бог им долги дни!
Я знал красавиц недоступных,
Холодных, чистых, как зима,
Неумолимых, неподкупных,
Непостижимых для ума;
Дивился я их спеси модной,
Их добродетели природной,
И, признаюсь, от них бежал,
И, мнится, с ужасом читал
Над их бровями надпись ада:
Оставь надежду навсегда.
Внушать любовь для них беда,
Пугать
людей для них отрада.
Быть может, на брегах Невы
Подобных
дам видали вы.
«А мне пусть их все передерутся, — думал Хлобуев, выходя. — Афанасий Васильевич не глуп. Он
дал мне это порученье, верно, обдумавши. Исполнить его — вот и все». Он стал думать о дороге, в то время, когда Муразов все еще повторял в себе: «Презагадочный для меня
человек Павел Иванович Чичиков! Ведь если бы с этакой волей и настойчивостью да на доброе дело!»
Что думал он в то время, когда молчал, — может быть, он говорил про себя: «И ты, однако ж, хорош, не надоело тебе сорок раз повторять одно и то же», — Бог ведает, трудно знать, что думает дворовый крепостной
человек в то время, когда барин ему
дает наставление.
Вы
человек с доброй душой: к вам придет приятель попросить взаймы — вы ему
дадите; увидите бедного
человека — вы захотите помочь; приятный гость придет к вам — захотите получше угостить, да и покоритесь первому доброму движенью, а расчет и позабываете.
Потому что пора наконец
дать отдых бедному добродетельному
человеку, потому что праздно вращается на устах слово «добродетельный
человек»; потому что обратили в лошадь добродетельного
человека, и нет писателя, который бы не ездил на нем, понукая и кнутом, и всем чем ни попало; потому что изморили добродетельного
человека до того, что теперь нет на нем и тени добродетели, а остались только ребра да кожа вместо тела; потому что лицемерно призывают добродетельного
человека; потому что не уважают добродетельного
человека.
— Я не могу, однако же, понять только того, — сказала просто приятная
дама, — как Чичиков, будучи
человек заезжий, мог решиться на такой отважный пассаж. Не может быть, чтобы тут не было участников.
— Да куды ж мне, сами посудите! Мне нельзя начинать с канцелярского писца. Вы позабыли, что у меня семейство. Мне сорок, у меня уж и поясница болит, я обленился; а должности мне поважнее не
дадут; я ведь не на хорошем счету. Я признаюсь вам: я бы и сам не взял наживной должности. Я
человек хоть и дрянной, и картежник, и все что хотите, но взятков брать я не стану. Мне не ужиться с Красноносовым да Самосвистовым.
Нужно заметить, что у некоторых
дам, — я говорю у некоторых, это не то, что у всех, — есть маленькая слабость: если они заметят у себя что-нибудь особенно хорошее, лоб ли, рот ли, руки ли, то уже думают, что лучшая часть лица их так первая и бросится всем в глаза и все вдруг заговорят в один голос: «Посмотрите, посмотрите, какой у ней прекрасный греческий нос!» или: «Какой правильный, очаровательный лоб!» У которой же хороши плечи, та уверена заранее, что все молодые
люди будут совершенно восхищены и то и дело станут повторять в то время, когда она будет проходить мимо: «Ах, какие чудесные у этой плечи», — а на лицо, волосы, нос, лоб даже не взглянут, если же и взглянут, то как на что-то постороннее.
Самая полнота и средние лета Чичикова много повредят ему: полноты ни в каком случае не простят герою, и весьма многие
дамы, отворотившись, скажут: «Фи, такой гадкий!» Увы! все это известно автору, и при всем том он не может взять в герои добродетельного
человека, но… может быть, в сей же самой повести почуются иные, еще доселе не бранные струны, предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божескими доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всей дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения.
— Стало быть, вы молитесь затем, чтобы угодить тому, которому молитесь, чтобы спасти свою душу, и это
дает вам силы и заставляет вас подыматься рано с постели. Поверьте, что если <бы> вы взялись за должность свою таким образом, как бы в уверенности, что служите тому, кому вы молитесь, у вас бы появилась деятельность, и вас никто из
людей не в силах <был бы> охладить.
— Да будто один Михеев! А Пробка Степан, плотник, Милушкин, кирпичник, Телятников Максим, сапожник, — ведь все пошли, всех продал! — А когда председатель спросил, зачем же они пошли, будучи
людьми необходимыми для дому и мастеровыми, Собакевич отвечал, махнувши рукой: — А! так просто, нашла дурь:
дай, говорю, продам, да и продал сдуру! — Засим он повесил голову так, как будто сам раскаивался в этом деле, и прибавил: — Вот и седой
человек, а до сих пор не набрался ума.
«Экой скверный барин! — думал про себя Селифан. — Я еще не видал такого барина. То есть плюнуть бы ему за это! Ты лучше
человеку не
дай есть, а коня ты должен накормить, потому что конь любит овес. Это его продовольство: что, примером, нам кошт, то для него овес, он его продовольство».
Впрочем,
дамы были вовсе не интересанки; виною всему слово «миллионщик», — не сам миллионщик, а именно одно слово; ибо в одном звуке этого слова, мимо всякого денежного мешка, заключается что-то такое, которое действует и на
людей подлецов, и на
людей ни се ни то, и на
людей хороших, — словом, на всех действует.
Словом, все было хорошо, как не выдумать ни природе, ни искусству, но как бывает только тогда, когда они соединятся вместе, когда по нагроможденному, часто без толку, труду
человека пройдет окончательным резцом своим природа, облегчит тяжелые массы, уничтожит грубоощутительную правильность и нищенские прорехи, сквозь которые проглядывает нескрытый, нагой план, и
даст чудную теплоту всему, что создалось в хладе размеренной чистоты и опрятности.
«Нет, я не так, — говорил Чичиков, очутившись опять посреди открытых полей и пространств, — нет, я не так распоряжусь. Как только,
даст Бог, все покончу благополучно и сделаюсь действительно состоятельным, зажиточным
человеком, я поступлю тогда совсем иначе: будет у меня и повар, и дом, как полная чаша, но будет и хозяйственная часть в порядке. Концы сведутся с концами, да понемножку всякий год будет откладываться сумма и для потомства, если только Бог пошлет жене плодородье…» — Эй ты — дурачина!
— Конечно, — продолжал Манилов, — другое дело, если бы соседство было хорошее, если бы, например, такой
человек, с которым бы в некотором роде можно было поговорить о любезности, о хорошем обращении, следить какую-нибудь этакую науку, чтобы этак расшевелило душу,
дало бы, так сказать, паренье этакое…
— Очень обходительный и приятный
человек, — продолжал Чичиков, — и какой искусник! я даже никак не мог предполагать этого. Как хорошо вышивает разные домашние узоры! Он мне показывал своей работы кошелек: редкая
дама может так искусно вышить.
Он спешил не потому, что боялся опоздать, — опоздать он не боялся, ибо председатель был
человек знакомый и мог продлить и укоротить по его желанию присутствие, подобно древнему Зевесу Гомера, длившему дни и насылавшему быстрые ночи, когда нужно было прекратить брань любезных ему героев или
дать им средство додраться, но он сам в себе чувствовал желание скорее как можно привести дела к концу; до тех пор ему казалось все неспокойно и неловко; все-таки приходила мысль: что души не совсем настоящие и что в подобных случаях такую обузу всегда нужно поскорее с плеч.
— Пили уже и ели! — сказал Плюшкин. — Да, конечно, хорошего общества
человека хоть где узнаешь: он не ест, а сыт; а как эдакой какой-нибудь воришка, да его сколько ни корми… Ведь вот капитан — приедет: «Дядюшка, говорит,
дайте чего-нибудь поесть!» А я ему такой же дядюшка, как он мне дедушка. У себя дома есть, верно, нечего, так вот он и шатается! Да, ведь вам нужен реестрик всех этих тунеядцев? Как же, я, как знал, всех их списал на особую бумажку, чтобы при первой подаче ревизии всех их вычеркнуть.
Герой наш, по обыкновению, сейчас вступил с нею в разговор и расспросил, сама ли она держит трактир, или есть хозяин, и сколько
дает доходу трактир, и с ними ли живут сыновья, и что старший сын холостой или женатый
человек, и какую взял жену, с большим ли приданым или нет, и доволен ли был тесть, и не сердился ли, что мало подарков получил на свадьбе, — словом, не пропустил ничего.
Нечего делать: нужно было
дать синицу в руки. Скептическая холодность философа вдруг исчезла. Оказалось, что это был наидобродушнейший
человек, наиразговорчивый и наиприятнейший в разговорах, не уступавший ловкостью оборотов самому Чичикову.
Принял он Чичикова отменно ласково и радушно, ввел его совершенно в доверенность и рассказал с самоуслажденьем, скольких и скольких стоило ему трудов возвесть именье до нынешнего благосостояния; как трудно было
дать понять простому мужику, что есть высшие побуждения, которые доставляют
человеку просвещенная роскошь, искусство и художества; сколько нужно было бороться с невежеством русского мужика, чтобы одеть его в немецкие штаны и заставить почувствовать, хотя сколько-нибудь, высшее достоинство
человека; что баб, несмотря на все усилия, он до сих <пор> не мог заставить надеть корсет, тогда как в Германии, где он стоял с полком в 14-м году, дочь мельника умела играть даже на фортепиано, говорила по-французски и делала книксен.
Разговор сначала не клеился, но после дело пошло, и он начал даже получать форс, но… здесь, к величайшему прискорбию, надобно заметить, что
люди степенные и занимающие важные должности как-то немного тяжеловаты в разговорах с
дамами; на это мастера господа поручики и никак не далее капитанских чинов.
— Ну, полно, брат, экой скрытный
человек! Я, признаюсь, к тебе с тем пришел: изволь, я готов тебе помогать. Так и быть: подержу венец тебе, коляска и переменные лошади будут мои, только с уговором: ты должен мне
дать три тысячи взаймы. Нужны, брат, хоть зарежь!
Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не
даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и станет себя уверять, что она несчастна, что она одного только
человека и любила, то есть тебя, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…
Зло порождает зло; первое страдание
дает понятие о удовольствии мучить другого; идея зла не может войти в голову
человека без того, чтоб он не захотел приложить ее к действительности: идеи — создания органические, сказал кто-то: их рождение
дает уже им форму, и эта форма есть действие; тот, в чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; от этого гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти с ума, точно так же, как
человек с могучим телосложением, при сидячей жизни и скромном поведении, умирает от апоплексического удара.
Так он говорил долго, и его слова врезались у меня в памяти, потому что в первый раз я слышал такие вещи от двадцатипятилетнего
человека, и, Бог
даст, в последний…
— Все это вздор! — сказал кто-то, — где эти верные
люди, видевшие список, на котором назначен час нашей смерти?.. И если точно есть предопределение, то зачем же нам дана воля, рассудок? почему мы должны
давать отчет в наших поступках?
Бог
даст, не хуже их доедем: ведь нам не впервые», — и он был прав: мы точно могли бы не доехать, однако ж все-таки доехали, и если б все
люди побольше рассуждали, то убедились бы, что жизнь не стоит того, чтоб об ней так много заботиться…
— Да так. Я
дал себе заклятье. Когда я был еще подпоручиком, раз, знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал: не
дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно и точно: другой раз целый год живешь, никого не видишь, да как тут еще водка — пропадший
человек!
Милый-то
человек, наверно, как-нибудь тут проговорился,
дал себя знать, хоть мамаша и отмахивается обеими руками от этого: «Сама, дескать, откажусь».
Петр Петрович несколько секунд смотрел на него с бледным и искривленным от злости лицом; затем повернулся, вышел, и, уж конечно, редко кто-нибудь уносил на кого в своем сердце столько злобной ненависти, как этот
человек на Раскольникова. Его, и его одного, он обвинял во всем. Замечательно, что, уже спускаясь с лестницы, он все еще воображал, что дело еще, может быть, совсем не потеряно и, что касается одних
дам, даже «весьма и весьма» поправимое.
— Ну, и руки греет, и наплевать! Так что ж, что греет! — крикнул вдруг Разумихин, как-то неестественно раздражаясь, — я разве хвалил тебе то, что он руки греет? Я говорил, что он в своем роде только хорош! А прямо-то, во всех-то родах смотреть — так много ль
людей хороших останется? Да я уверен, что за меня тогда совсем с требухой всего-то одну печеную луковицу
дадут, да и то если с тобой в придачу!..
Все тверже и тверже укреплялась в нем мысль, что если бы действительно этот загадочный вчерашний
человек, этот призрак, явившийся из-под земли, все знал и все видел, — так разве
дали бы ему, Раскольникову, так стоять теперь и спокойно ждать?
У всех есть тема для разговора, у
дам, например… у светских, например,
людей высшего тона, всегда есть разговорная тема, c’est de rigueur, [так уж заведено (фр.).] а среднего рода
люди, как мы, — все конфузливы и неразговорчивы… мыслящие то есть.
— Да что вы, Родион Романыч, такой сам не свой? Право! Слушаете и глядите, а как будто и не понимаете. Вы ободритесь. Вот
дайте поговорим: жаль только, что дела много и чужого и своего… Эх, Родион Романыч, — прибавил он вдруг, — всем
человекам надобно воздуху, воздуху, воздуху-с… Прежде всего!
— Действительно, он
человек хитрый и обольстительный насчет
дам, чему плачевным примером служит Марфа Петровна, так странно умершая.
Вот вы знаете, например, заранее и досконально, что сей
человек, сей благонамереннейший и наиполезнейший гражданин, ни за что вам денег не
даст, ибо зачем, спрошу я, он
даст?
Я могу быть и официальным лицом и при должности, но гражданина и
человека я всегда ощутить в себе обязан и
дать отчет…
Брат, смейся, а что любо, любо:
Способностями бог меня не наградил,
Дал сердце доброе, вот чем я
людям мил,
Совру — простят…
Чтоб равнодушнее мне понести утрату,
Как
человеку вы, который с вами взрос,
Как другу вашему, как брату,
Мне
дайте убедиться в том...
— И на что бы трогать? Пусть бы, собака, бранился! То уже такой народ, что не может не браниться! Ох, вей мир, какое счастие посылает бог
людям! Сто червонцев за то только, что прогнал нас! А наш брат: ему и пейсики оборвут, и из морды сделают такое, что и глядеть не можно, а никто не
даст ста червонных. О, Боже мой! Боже милосердый!
— Ну,
давай на кулаки! — говорил Тарас Бульба, засучив рукава, — посмотрю я, что за
человек ты в кулаке!
— И ему напиши, попроси хорошенько: «Сделаете, дескать, мне этим кровное одолжение и обяжете как христианин, как приятель и как сосед». Да приложи к письму какой-нибудь петербургский гостинец… сигар, что ли. Вот ты как поступи, а то ничего не смыслишь. Пропащий
человек! У меня наплясался бы староста: я бы ему
дал! Когда туда почта?
Недавно что он сделал: из губерний поступило представление о возведении при зданиях, принадлежащих нашему ведомству, собачьих конур для сбережения казенного имущества от расхищения; наш архитектор,
человек дельный, знающий и честный, составил очень умеренную смету; вдруг показалась ему велика, и
давай наводить справки, что может стоить постройка собачьей конуры?
—
Человека,
человека давайте мне! — говорил Обломов, — любите его…
— Нет, каков шельма! «
Дай, говорит, мне на аренду», — опять с яростью начал Тарантьев, — ведь нам с тобой, русским
людям, этого в голову бы не пришло! Это заведение-то немецкой стороной пахнет. Там все какие-то фермы да аренды. Вот постой, он его еще акциями допечет.
Движения его были смелы и размашисты; говорил он громко, бойко и почти всегда сердито; если слушать в некотором отдалении, точно будто три пустые телеги едут по мосту. Никогда не стеснялся он ничьим присутствием и в карман за словом не ходил и вообще постоянно был груб в обращении со всеми, не исключая и приятелей, как будто
давал чувствовать, что, заговаривая с
человеком, даже обедая или ужиная у него, он делает ему большую честь.
— Ах ты, Боже мой! Что это за
человек! — говорил Обломов. — Ну,
дай хоть минутку соснуть; ну что это такое, одна минута? Я сам знаю…